На первом листке были написаны изящным женским почерком следующие итальянские стихи, приводимые нами в переводе:
Сквозь жизнь прошли магические нити,
Связавшие случайное собой…
И тщетно бьется дух в сетях событий,
Но ясен станет мрачной силы строй:
Он в образы и в краски воплотится
В волшебном зеркале поэзии живой.
Замков волшебных магу ли страшиться?
Доверясь силам внутренним своим,
Он их собьет с дверей духов темницы.
Не маг ли ты? Под небом голубым
Твой дух за мной узнать меня стремился?
Не ты ль ко мне любовию пылал?
Да — то был ты! В мечтах со мной ты слился;
Любовь мою и ненависть узнал;
Стал близок мне, а я тебе понятна…
Нас точно дух друг к другу приковал…
Одно и то же нам и горько и приятно:
Ты слово дашь для скрытых чувств моих…
Чужд глупости людской ты необъятной;
Твой дух свободен от заклятий злых;
Тебя пустой игрушкой не обманешь!
Что почерпнул твой дух из глубины,
О том рассказывать ты смело станешь:
Свои ведь чары магу не страшны.
Отсюда прочь под небеса родные
Меня влекут о счастье тихом сны…
Благоприятных звезд созвездья золотые
Уже зажглись! Так ныне от меня
Возьми сей дар: в нем радости былые
Как будто сам ты был, любовь моя…
Найдешь ты в нем лишь беглые наброски;
Но, в свет пуская, сам им дай огня
Фантазии, рассыпь юмора блестки!..
Гфм внимательно прочел эти стихи; ему показалось, что их написал не кто иной, как опекаемая Шнюспельпольдом гречанка, и назначались они не кому иному, как ему самому.
«Если бы, — думал он, — прекрасная гречанка не позабыла выставить адрес и подпись, если бы она изложила все это в классической прозе вместо мистических темных стихов, дело было бы гораздо яснее и понятнее, и я бы знал, как мне быть; теперь же…»
Обычно бывает, что мимолетная мысль становится тем очевиднее, чем больше ее разрабатывают. Так и в данном случае, Гфм скоро не мог даже понять, как мог он хоть на мгновение усомниться, что в стихах говорится именно о нем и что их следует считать лишь за искаженную поэтическим языком записку, при которой ему был послан голубой бумажник. Ясно было, что незнакомка подавала ему весть о том духовном общении, в которое вошел с нею Гфм тем, что написал «эпизод из жизни одного мечтателя», и которое выражалось через посредство или мистически непосредственно через его собственное возбуждение или, наконец, через посредство той духовной симпатии, о которой говорил двойник. Что же иное могли означать стихи, как не то, что незнакомка находила достаточно интересным это духовное общение, что Гфм снова должен без страха и размышлений предаться ему и что посредствующим звеном должен служить ему небесно-голубой бумажник вместе с его содержимым.
Краснея, должен был Гфм сознаться, что с этого времени он самым серьезным образом влюбился в женское существо, с которым он находился в таком духовном общении. И это влюбленное настроение становилось тем напряженнее, чем дольше носил он в сердце и помыслах образ прекрасной гречанки и чем более старался он придать этому образу жизни при помощи самых лучших слов, самых изящных оборотов, какими только располагает немецкий язык.
Особенно часто чувствовал он охваченным себя этим влюбленным настроением во сне. Но жена может равнодушно смотреть на то, как одно духовное женское существо вслед за другим вступает с ее мужем в литературный брак, переписывается, печатается и затем равнодушно ставится на полку.
Гфм еще раз перечел стихотворение незнакомки, причем оно еще более ему понравилось, а при словах «как будто сам ты был любовь моя!» — он не мог удержаться, чтобы не воскликнуть:
— О вы, высокие небеса и что еще над вами выше! Если бы только я это знал, если бы только предчувствовал!
Добряк не подумал о том, что гречанка могла говорить только о той любви, которую мечта зажгла внутри его существа и потому могла назвать его своей любовью. Впрочем, при дальнейшем развитии такого рода помыслов о себе легко впасть в ошибку понятий, а потому здесь лучше остановиться…
Теперь Гфм, получивший необходимый для него материал в достаточном количестве из двух источников, твердо решился исполнить свое обещание и тотчас ответил на три полученные им письма. Прежде всего он написал Шнюспельпольду:
...«Глубокоуважаемый канцелярский заседатель! Несмотря на то, что вы, как это можно ясно и убедительно видеть из содержания вашего почтенного, адресованного мне 25 текущего мая письма, только маленький невежливый грубиян, я охотно прощаю вам ваши грубости ввиду того, что с человеком, занимающимся таким гнусным искусством, каким занимаетесь вы, нельзя иметь никаких счетов; такой человек никого не может обидеть, и, собственно говоря, его следовало бы изгнать из страны… Все, что я написал о вас, — правда, равно как и все то, чем я хочу поделиться с публикой, сообщая о дальнейших приключениях барона Теодора фон С., будет правда. Ибо, невзирая на ваш смешной гнев, обещанное мною продолжение появится, так как необходимые для него материалы мне доставило то самое высшее существо, которое, как мне известно, избежало вашей опеки. Что же касается куколки на моем письменном столе, то она настолько предана мне и боится моей власти над ней, что скорее откусит вам нос или выцарапает глаза, чем согласится спрятать вас в свои одежды, чтобы вредить мне. Если же вы, глубокоуважаемый канцелярский заседатель, настолько смелы, что появитесь на моем письменном столе или даже впрыгнете в чернильницу, то, уверяю вас, что оттуда вы не уйдете, пока в вас останется хотя бы малейшая искорка жизни. Таких людей, как вы, господин канцелярский заседатель, не боятся, хотя бы они носили еще более длинные косы. С почтением и пр.»